oley_glooya (oley_glooya) wrote,
oley_glooya
oley_glooya

Повесть о Чучеле, Тигровой Шапке, Малом Париже



Строитель

Крыжевских отправили в Сибирь после 1861 года. Помыкавшись по местам о которых «матка бозка» имела весьма смутное представление, разросшееся семейство поляков прибыло в Маленький Париж. Первое, что на новом месте сделал Евстафий Крыжевский – зачал своего последнего ребенка. Дочку, родившуюся в ноябре, назвали Ядвигой, она была зеленоглазой и рыжей, как ее мать и светлокожей, как отец.  Мужчины Крыжевские, а это, вместе с отцом семейства, семеро крепких мужиков, брались за любую работу, которая способна была принести доход, считали себя католиками и души не чаяли в Ядвижке.

Когда татарская община Маленького Парижа решила обзавестись мечетью, мусульмане пришли именно к Крыжевским. Евстафий, узнав, что ему должно строить на берегу Реки, взял день на размышления, за обедом съел рябчика, купленного на базаре, выпил водки, подкрутил усы и сказал: «Добже», тем самым подрядив себя и всех своих сыновей на строительство. Мечеть татарам поляки отстроили знатно. В год большого наводнения 1928 года, когда вода унесла с пригорка православную церковь и затопила треть города, мечеть осталась на своем каменном фундаменте. Сложенная из лиственницы, мечеть, говорят, сорок лет оставалась желтой, как будто вчера рубленой. Много позже, после временной победы исторического материализма на одной шестой части света, в этом здании разместилась стоматологическая поликлиника. А что касается Крыжевских, то, получив окончательный расчет, Евстафий вроде как специально ездил в губернский город, где в костеле исповедовался ксендзу и, пожертвовав хорошую сумму храму, получил отпущение греха.

В тот год Ядвиге Крыжевской исполнилось 10 лет. На голубичнике ее оберегли от большого серого медведя Степа Лисицын и Родий, приемный сын Исайя Ликина. Из поездки вниз по реке за прощением грехов Ядвигин отец привез дочери на десятилетие серьги, браслет и ожерелье с зелеными, как ее глаза, камнями. Еще Евстафий Крыжевский привез фотоаппарат с набором стеклянных фото-пластин. «А как же проявлять и печатать»? На этот вопрос Евстафий крутил свои усы и усмехался, потому как покупая у «Кунста и Альберста» фотокамеру, действительно не подумал о том, что отснятые пластины придется теперь отправлять в губернский город… Впрочем, вопрос решился как-то само собой и большинство, если не все фотографии Маленького Парижа и горожан первых пяти лет XX века сделаны немецким фотоаппаратом, привезенным строительным подрядчиком Евстафием Крыжевским.

Тогда же Крыжевский решил поставить кирпичный заводик. Здесь  надобно сказать, что кирпичное производство в Маленьком Париже развито не было, поскольку на строительство, от тротуаров до кровли, шли лиственичник и сосна. Кирпич был нужен, по большому счету, исключительно печникам и доставлялся по мере необходимости по Реке из губернского центра. Конечно, каждый кирпичик получался дорогим, практически так же, как оконное стекло. Но с другой стороны, лес был дешев, ну и… Короче, так на так и выходило. До тех пор, пока лес был под боком, заниматься глиной, известью, песком, печами для обжига ни у кого из предпринимателей желания не было. Кирпич был неинтересен еще и потому, что легче, проще и быстрее «прибыля» получались на товарах или необходимых приискателям (сезон, когда артели заходили на прииски), или же на том, что было ненужной роскошью (это уже по осени, когда артельщики возвращались в Маленький Париж). Но времена меняются, строевой лес с каждым годом отодвигался от городка все дальше, и как следствие, к тому времени, когда Крыжевский начал делать кирпичи, цена леса была уже достаточно высокой, не смотря на то, что сплав вниз по Реке все равно оставался более дешевым чем доставка кирпича баржами с низовий.

Из первой крупной партии кирпича Крыжевские, по заказу купца Окладова и золотопромышленника средней руки Юдина, отстроили в самом центре Маленького Парижа два аккуратных одноэтажных дома. Эти кирпичные дома до сих пор стоят чуть по диагонали от местного «Белого дома». В одном, принадлежавшем Окладову, долгое время был «молочный» магазин, а в другом, том, который юдинский, в середине пятидесятых разместили краеведческий музей.

Хорошее начало вдохновило Крыжевского, старшие сыновья которого к тому времени уже женились, обзавелись своими домами, но по-прежнему держались одним общим кланом, где все коммерческие решения принимал семидесятилетний «старик-поляк». Поэтому, когда Крыжевские (выкупившие право на пользование ближайшими залежами глины и белого песка) стали получать выгодные предложения от лесопромышленников, Евстафий, обычно сговорчивый, заупрямился и отвечал отказом даже тогда, когда Фома Бородин предложил ему за завод на выбор деньги, разведанные, но не разработанные прииски в Дондуках. «Дзякую, панове,  – отвечал Евстафий Бородину, Касицыну, Лисицыну, Подрезову, и всем кто к нему не обращался, – Дзякую, не интересуюсь». Через год после постройки первых двух домов из красного, закаленного в печах Крыжевского, кирпича, тяжелый рок взял след клана.

После отказа Фоме Бородину, среди бела дня, на возвращавшуюся с базара жену Евстафия напали неизвестные злоумышленники. Ее ударили по голове то ли свинчаткой, то ли тяжелой дубинкой. Кошелек с деньгами забрали и скрылись, оставив Крыжевскую лежать среди разбитых яиц. От удара, пришедшегося в висок, Крыжевская ослепла, онемела и так и не оправившись, через шесть недель под вечер тихо «отошла». Старик Крыжевский предпринимал все силы для того, чтобы найти убийц, но… Следом за Крыжевской, несчастья одно за другим пошли на кирпичном заводе. Трое наемных рабочих отравились сивухой, и хоть никто не умер, но заложенная в печи партия кирпичей перегорела и ушла в брак. Следом на песчаном карьере засыпало двух китайцев, насчет которых, не смотря на то, что у погибших в России не было никаких родственников, велось долгое следствие, вытянувшее все нервы хозяину завода. Предписание, выданное Евстафию Крыжевскому местными властями, обязывало его уделить внимание условиям работы наемной силы, плюс к этому, по решению суда, серьезный штраф. Затем, от загоревшейся среди ночи летней кухни, занялся дом одного из старших сыновей Крыжевского, бывшего в те дни по делам в Харбине. В дыму задохнулись невестка и первые внуки Евстафия. По городку пошел слух о том, что это все не просто так и что Бог и Богородица наказывают «поляка» за то, что они построили татарам-басурманам мечеть. «Он-то хоть и не православный, а все же христианин, так что же взялся-то за мечеть», – говорили промеж собой кумушки на базаре… Вернувшийся из Харбина старший сын Крыжевского пробыл в городке не больше недели, и не попрощавшись ни с отцом, ни с братьями, а только поцеловав в рыжую головку сестру свою Ядвигу, исчез. В то лето с прибывшим с верховий Реки пароходом пришла весть о пожарах в Дондуках и Бомнакане. В Бомнакане вместе со складами сгорела фактория, а в Дондуках дом Фомы Бородина. На фактории, вроде бы, никто не погиб, а вот в бородинском доме сгорели заживо пять человек – старшая дочь Фомы Бородина, ее муж, двое русских рабочих прииска и один слуга-китаец. Сам Фома Бородин в ту ночь был на то ли на прииске, то ли на своей заимке и только поэтому чудом остался жив. За голову старшего из сыновей Крыжевского Фома Бородин, выйдя из недельного после поминок тяжелого запоя, назначил награду и, судя по тому, кто в то время «заходил поговорить» к Крыжевским, подрядился на охоту стрелок Штитман. Но, поскольку, старший ни с кем не прощался и ничего не объяснял, никто и предположить не мог, где тот скрывается или просто находится. Некоторое время все было более или менее спокойно. В конце октября, только по Реке прошла осенняя шуга и с приисков потянулись артельщики, в одном из переулков был найден один из младших Крыжевских. Он лежал совершенно голый и белый под высоким дощатым забором, как будто прилег отдохнуть. Вечером его в компании то ли охотников, то ли артельщиков видели в одном из кабаков, что у базара. Половой Демьян Филипов обратил внимание, что Крыжевский был пьян «не так чтобы совсем никакой, но-таки основательно», а вот когда ушел, ни Демьян, ни кто-либо еще не заметили, и если бы не горло Крыжевского, перерезанное от уха до уха, можно было бы предположить, что он просто замерз по пьяному делу, а такое во время окончания промывочного сезона в Маленьком Париже было делом привычным, как веселые загулы в заведении у Мадам Нинель, как бархатные портянки, как шампанское «Мум» пополам с горячим «столовым №27» в самоваре. На таких вот напившихся и замерзших «золоторях», пропивших, прогулявших и проигравших свой фарт, по сезону наживались мародеры, не гнушавшиеся ни сапогами, ни портянками, ни рубашкой, ни пояском. Но мародеры, как правило, на убийство не шли… Как правило.

Власти предположили, что «имело место досадное исключение из правила», а Евстафий Крыжевский надел сапоги, шубу, натянул медвежий треух и отправился к татарам.

Следующим днем Евстафий Крыжевский пришел в Золотопромышленный банк и все имеющееся движимое и недвижимое имущество свое и своих сыновей обратил в векселя. Подворья, дома, кирпичный завод (на  котором желающих работать не было) – все было обращено в ценные бумаги, которые в любой момент могли быть обменены на золото. Зиму Крыжевские провели в неспешных сборах, рассчитываясь с тем, кому были должны и взимая с должников, и первым же пароходом, сразу после оглушительного ледохода на Реке, Крыжевские покинули Маленький Париж, оставив после себя татарскую мечеть, два кирпичных одноэтажных дома в центре городка, заплывающие глиняный и песчаный карьеры и две печи для обжига кирпичей. Практически полное право распоряжаться брошенным имуществом Евстафий Крыжевский оставил за татарской общиной, с тем условием, что община будет ежегодно перечислять проценты от полученной прибыли на счет Ядвиги Евстафьевны Крыжевской (в девичестве) пожизненно. Той же зимой Крыжевский встречался с Лисицыным (тем самым, которому два года назад отказался продавать кирпичное производство) и просватал его сыну, Степану, свою дочь, которая должна была к 19.. году вернуться в Маленький Париж и вступить в право распоряжаться своим счетом.

Пришедшие смотреть ледоход на Реке городские обыватели, кабы не были увлечены зрелищем, могли бы обратить внимание на Степана Лисицына, Родия Ликина и Ядвигу, говоривших между собой, а о чем – за грохотом ломающихся льдин никому кроме них слышно не было.

Стюардесса по имени Лена

В том году город наш поразил финансовый бум. Акции ряда энергетических предприятий неимоверным образом полезли вверх, как ополоумевшая обезьяна. Нищие обыватели оказались держателями состояний, в их мозгу не укладывавшихся. На каждом углу говорили только о том, на сколько подросли акции и пора или не пора их сбрасывать. Как это и положено, в городе сразу же появились жуковатые личности, протяжно по-педерастически растягивающие «а-а-а-а» («Нууу, пааааасмотрим, что у ваааааас»), рассчитывающиеся с новыми миллионерами на месте продажи бумаг растущих в цене. Стюардесса по имени Лена, уроженка нашего города, оказалась на родине совершенно случайно, между двумя рейсами из Шереметьево в зеленые страны песчаного ислама. В отпуске была. Длинные ноги и светлые волосы, бередившие под облаками не одно сердце, привлекли внимание Игоря Кнаббе, занимавшегося в тот момент как раз перекупкой акций энергетических предприятий. В результате одной из махинаций Игорек Кнаббе оказался обладателем чемоданчика с фантастической по любым меркам суммой, за день до того, как стюардесса по имени Лена должна была отправиться в Москву, где ее ждала заоблачная работа с вечно масляными арабами. Вечер был субботний, и Игорек изрядно повеселился в ресторане, а потом и в гостинице. В какой момент его, абсолютно пьяного и голого оставила Лена, брокер не помнил, точно так же как и то, что в понедельник, ему пришлось напоминать какой сегодня день и какой недели. Заветный чемоданчик пропал. В последний раз стюардессу по имени Лена видели сходящей по трапу самолета, всю в лучах злого южного солнца. На обратный рейс Абу-Даби — Москва гражданка России, уроженка нашего города, стюардесса по имени Лена, не явилась. Пропала, что дает все основания полагать, что именно она «увела» брокерский чемоданчик Игорька Кнаббе. Впрочем, последние известия о том, что ряд арабских шейхов занимается откровением похищением длинноногих блондинок в собственные гаремы, заставляет задуматься, а не приглянулась ли Лена одному из VIP арабского мира… Что же касается Игоря Кнаббе, то, потеряв надежду найти чемодан и Лену, он зажил простой жизнью фермера в деревне за рекой и как-то осенью попал под жатку. Скромный крест на могиле и говорить больше не о чем.

Смерть охотника Штитмана

Двухэтажное деревянное здание военкомата с широкой лестницей на второй этаж, поделенный на мелкие кабинетики-клетушки, стоит на восточной стороне площади с памятником погибшим в 1920-м году красноармейцам. Вокруг площади растут старые тополя. Начиная с июня тополя обрастают пухом и дышать здесь, особенно тем у кого аллергия и астма, практически невозможно. В 1906 году тополей не было. А площадь была пустырем. Порой здесь растягивал шатер кочующий цирк, порой, перед тем как отправиться на прииски, собирались наемные китайцы. Эшафот с виселицей и козлы для порки тоже ставили здесь. Правда, после проведения казни или экзекуции, всю эту «архитектуру» до следующего раза убирали. Здесь же, на пустыре, периодически выясняли отношения местные «бретеры и забияки». В здании, где теперь военкомат, был публичный дом, прибыль с которого, по слухам, получал полицмейстер Манке, а заправляла всем Мадам Нинель – сухая как щепка и костлявая, как речная щука то ли француженка, то ли немка, то ли сахалинская каторжанка. В доме работали, периодически обновляясь, три китаянки и иногда две, иногда три девицы европейской внешности. Местные относились к борделю со спокойствием, поскольку понимали, что основной потребитель незамысловатых услуг заведения – старатели, по сезону и заработку оказывающиеся в Маленьком Париже, и средней руки предприниматели, приказчики, старшие сыновья почтенных семейств – короче все те, у кого появлялись более или менее лишние деньги. Это не означает, что к обитательницам дома на пустыре жены и матери Маленького Парижа относились с любовью, нет, скорее просто терпели, понимая, что кому-то же надо и этим заниматься. Дочкам «порядочных» семейств появляться на пустыре со стороны Дома было все равно что собственноручно разукрасить ворота отчего дома дегтем, однако все вошедшие в возраст молодые парни отлично знали где, что и почем. Бывало, что и матери подкидывали своим «охламонам» рубль-другой на похождения и, как это называлось между собой, «сладости».

Бабьим летом 19.. года, когда по всем улицам и переулкам на паутинках перелетали молодые паучки, в бордель пришли Иосиф Штитман, сорокалетний охотник, бравший заказы на двуногую дичь не только от властей, но и от всех, кто готов был заплатить за его услуги, и повзрослевший Родий. Родий пришел раньше и, слушая, граммофон сидел в углу, потягивая пиво и перебрасываясь любезностями с Мадам, ожидал, когда освободится «его» девушка, уже полчаса как занимавшаяся клиентом. Штитман же, только что получивший гонорар, собирался «хорошо отдохнуть» именно с той, кого ожидал Родий. Собственно говоря, ссоры не было. Иосиф увидел спускающуюся со второго этажа девицу, залпом допил свой коньяк, как незначительную помеху (будто, паутинку с лица убрал) отодвинул в сторону Родия и пошел навстречу проститутке.

– Эй! Я первый был. – сказал Родий.

Штитман, даже не оборачиваясь, ответил.

– Это у твоей матери я первый был… Пока шкуркой поиграй.

И поднялся наверх. Мадам предложила Родию другую девушку, которая к этому времени тоже освободилась, но Ликин, только покачал головой и, надев шляпу, ушел.

Штитман, то спускаясь за коньяком, то поднимаясь на второй этаж, то с одной, то с другой, веселился всю ночь. «Вы, сударь, как последнюю ночь живете», – сказала ему Мадам Нинель, когда разгулявшийся стрелок оплатил сразу двух китаяночек. «Ах, Мадам, я так скажу – любая ночь – последняя. И те, кто этого не понимают, остаются ни с чем. Вы же меня понимаете! Может, присоединитесь к нам, Мадам»! Мадам Нинель, приняв вид еще более сухой и костлявый, отмахнулась от вошедшего в раж Иосифа. Так вот и пролетела ночь.

А утром, спускаясь с крыльца, Иосиф Штитман, сорокалетний охотник  за головами увидел ожидающего его Родия Ликина, чей возраст вряд ли был больше девятнадцати годов. Что они говорили между собой, не известно. Раздался один выстрел, следом второй и третий. «Девушки», услышавшие стрельбу выскочили (естественно, подождав некоторое время, чтобы не попасть под пули) и обнаружили Иосифа Штитмана, от чьей головы, разлетевшейся, как тыква под кузнечным молотом, остались только ошметки кожи, кости, волос, крови и мозгов, разбросанные по фасаду веселого дома. Штитман без головы держал в руке револьвер системы «Смита и Вессона», в барабане которого были две стреляные гильзы. Родий же сидел на земле. На коленях у него лежал карабин. А на черной ткани, с левой стороны расплывалось еще более темное пятно. Родия внесли в бордель и положили на кушетку. И девушек, и Мадам, поразило то, что раненый улыбался. Кто-то завел граммофон. Послали позвать доктора и полицмейстера. Мадам была уверена, что, пока чиновники доберутся, тем более в такое раннее утро, мальчишка умрет прямо на кушетке в холле заведения, перепачкав кровью кушетку и подушки. Первым появился, хоть ему было и дальше, фельдшер Уфимцев, заменявший отсутствовавшего доктора Вязьмина. Через четверть часа после медицины прибыл полицмейстер Франц Гансович Манке. Осмотр тела Штитмана ввел желудок полицмейстера в нигилистическое состояние и заставил пожертвовать завтраком в пользу ближайшего угла. С помощью Мадам Нинели приведя себя в порядок, Франц Гансович пошел разговаривать с доктором.

– Этот тоже? – с надеждой спросил у врача полицейский чин.

– Пока еще – нет. Но думаю, что это дело нескольких минут, максимум часа.

– Может послать за родными? Или батюшкой?

Доктор пожал плечами.

– Не вижу смысла. Не успеют.

– Ну и ладно. А то кого обвинять? А так – ни тебе правых, ни тебе виноватых…

Но разбираться все-таки пришлось. По прошествии трех четвертей часа, после этого разговора, когда полицмейстер уже отбыл, Родий открыл свои черные, как смола глаза, повернулся, сел потрогал повязку на груди, спросил у доктора:

– Карабин мой, небось, у Франца Гансовича?

Доктор оторопело кивнул.

– Ну, тогда я пошел. До свидания, мадам. Я к вам еще зайду. Можно?

И действительно, в течение следующих трех лет Родий Ликин, когда был в Маленьком Париже, если не ежедневно, то раз в неделю всенепременно под вечер, а то и среди бела дня наведывался в бордель.

Карабин ему вернули. Дело же… Замяли не столько потому, что постаревший скототорговец Исай Ликин, был фигурой значимой, сколько потому что Штитман давно уже мешал, тем что знал слишком много и тем, что вел себя нагло, особенно с теми с кем вести себя так не следовало. Решено было, что убийство охотника – вынужденная самооборона, поскольку:

– …имея такую рану, покойный Штитман не мог не только попасть в молодого Ликина, но и выстрелить, даже один раз – не мог, однако в револьвере покойного две стреляных гильзы, и показания свидетелей, подтверждают, что в инциденте было произведено три выстрела, это дает нам основания со всей уверенностью считать, что Штитман выстрелил первым и даже опасно ранил Родия Ликина, следовательно, выстрел Родия Ликина – суть оборона и, учитывая тяжесть нанесенной ему раны, обоснованная. Единственное, что можно было бы вменить Родию Ликину, его несколько провокационное поведение и нахождение на месте инцидента с оружием, однако, учитывая его юный возраст и сопутствующий этому вспыльчивый характер, а так же тот факт, что Родий Ликин пострадал в этом происшествии, мы считаем возможным освободить его от наказания… – приблизительно такую речь произнес Франц Гансович Манке, тем самым давая Родию Ликину свободу.

Фельдшер же Уфимцев, сказал только:

– Я не понимаю. Пуля где-то там, в нем. Да… Должен был умереть.



Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic
    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments